Он сказал, что нарисует меня в старости и в молодости, в радости и в печали, перебранивающегося с продавцом тухлых яиц и читающего Нарекаци, пьющего чай и ступающего по Луне, любящего и убивающего. И нарисовал...
Цветными мелками, на внушительных размеров листе бумаги, было изображено фантасмагорическое лицо. Зрачки получились огненно-красными, хотя на самом деле - карие. Лицо мое было закрашено, перечеркано, исполосовано самыми немыслимыми линиями самых неподходящих цветов, словно это была топографическая карта. По лимонно-голубым волосам невозможно было понять, то ли это подкрашенная голова панка, то ли почтенная седина, то ли дрянной клоунский парик на голове. Это же надо так нарисовать брюнета! Правда, в детстве я был белобрысый до того, что кожа просвечивала на голове. И все же это был я. Этот портрет больше походил на меня, чем мое реальное лицо. Более того, я себе казался плохой копией. Особенно притягивали глаза. В них я увидел все самое сокровенное, которое я чувствовал в себе, но не сумел увидеть в зеркале за 15 лет черездневного бритья - это был портрет моей души!
Только после того, как я повесил портрет на стену в моей комнатенке, я понял, что ему тесно. Хватало места всему - репродукции с 'Сикстинской мадонны' (такой же по размерам) и девочкам-кошечкам из группы 'Katz', офорту и плакату с целым табуном лошадей, всем книгам, шкафу и пеналу, телевизору и даже холодильнику и целой куче вещей, но только не портрету. Куда только я не примерял его - даже на потолок! Он не поддался моим дизайнерским фокусам, он требовал простора. Я понял, что все тщетно и повесил на стене, напротив софы, чтобы видно было с постели. Отчего в комнате сделалось неуютно, все предметы словно были хаотически набросаны друг на друга, потеряли равновесие.
Но самое удивительное было в том, что глаза на портрете менялись. Они то философствовали, то лукавили, то грустили о каких-то неизвестных мне потерях, то мечтали о каких-то пустяках - всех метаморфоз не перечислишь.
Портрет жил! У него менялось настроение, когда ко мне приходили гости. Правда, большей частью он хмурился, чуть ли не отворачивался, как, иногда бывает, пытаешься отделаться от назойливого, фальшивого попутчика в купе вагона. Иной раз внимательно вслушивался в наши беседы и при этом сильно сокрушался, словно мы каждый раз говорили не о том, о чем стоило поговорить. А бывало отчается, уйдет в себя и застынет днями, неделями как всякий обычный рисунок. Надобно отметить, что он очень оживлялся с приходом любого нового гостя, будто с надеждой ждал кого-то - мессию, который бы принес ему освобождение.
Эту тайну я не открыл никому.
Мои гости старались или вовсе не обращать внимания на портрет, или осторожно, кому на сколько хватало такта, советовали его убрать. - Если хотя бы это был твой портрет, - так примерно звучал их убеждающий приговор, после чего они стали появляться все реже. Знакомый художник, а может вовсе и не художник, оценил лаконично,
- Красные глаза рисуют у сумасшедших, - и напрочь отказался признать Художника как такового. Я не посмел открыть ему, чей это портрет. Только мать моя не стала сомневаться в сходстве. Она печально вздохнула, сказала
- Сынок, на портрете ты так стар, старше меня! - В этот миг я явственно ощутил свою ужасающую уязвимость, словно черепаха, выползшая из своего панциря. И я не выдержал натиска.
Я свернул портрет в свиток,с мерзким ощущением, что сворачиваю себя, и положил за тумбу пылиться и стал мечтать об особняке с просторной пустой залой с мраморным полом и колоннами с капителями, где может быть не будет так жутко тесно и где, возможно, найдется место моему портрету. О большем я, наверное, уже не способен мечтать. О большем я узнаю, когда раскручу когда-нибудь свиток, то бишь свою душу.