В ярком свете пока ещё греющего солнца моментами поблёскивали полупрозрачные нити паутины, парящей в еле ощутимых струях воздуха, уже вобравшего в себя холод продрогшего моря. Одесситы, чуя, что уже совсем недолго до ненастных дней, будто договорившись, заполонили центр города. Людские потоки завихрялись в Городском саду, возле 'Гамбринуса', на Греческой площади и неторопливо с Дерибасовской сворачивали к оперному театру, а далее – к Приморскому бульвару, к вечно бдящему Дюку у лестницы. А у кого хватало прыти – и к Тёщиному мосту. Можно сказать, население отмечало негласный праздник 'бабьего лета'.
В дворике слева от оперного театра собралась большущая толпа. Там что-то происходило и, понятное дело, туда тянуло 'ротозеев', уже откушавших мороженого, кофе, пивка и ещё чего покрепче на Дерибасовской. Пришлось немножечко потолкаться в сутолоке, пока я протискивался сквозь частокол спин…
Несмотря на погожий день, он был одет в длиннющий, до щиколоток, плащ цвета хаки, из-под которого видны были только массивные ботинки на ‘тракторе’. Плащ был наглухо застёгнут под самый кадык, а из засученных по локоть рукавов выступали голые смуглые руки. На правом запястье сверкал массивный золотой браслет. Подстать браслету на его крепкой шее из-под воротника плаща посверкивала опять же толстенная золотая цепь, довольно-таки туго сидевшая на нём. Голова лысая, нет не бритая, а по-настоящему голая. Не было даже бровей и ресниц. От безволосости и 'шоколадности' кожи особенно выделялись на лице белки выпуклых крупных глаз. Они словно перекатывались по лицу, когда он переводил взгляд то на позирующего мужчину, сидящего на раскладном стульчике, то на большой лист бумаги на этюднике. Прямо на асфальте были разложены дорожкой его рисунки – портреты, сделанные мелками на толстой серой бумаге. Не переставая рисовать, моментами он что-то громко говорил в толпу, но никому конкретно. Хотя мог вдруг улыбнуться кому-то и доверительно переброситься с ним парой слов.
Конечно, южной публике вмасть этакий 'театр одного актёра' да ещё под открытым небом, но стопорило люд другое. Краски. Буйство красок. Фонтан красок. Эти портреты будто говорили, нет – кричали! зрителю – 'Смотри, каким ты мог бы быть, если найдёшь дверь в мой мир.’ Большинство людей степенно обходило рисунки, как бы совершая круг почёта и тихонько уходило из дворика в поисках новых сюрпризов города. Но некоторый костяк недвижимо следил за цветным мелком, между толстых пальцев мастера. Одесситы – искушённый в искусствах народ и абы какое рисование не задержит их возле художника. Но здесь происходило нечто мистическое. Невольно воображалось, какими красками, извивами передаст художник портрет нового 'инопланетянина'. Забавно было вообразить реального человека этаким пришельцем. Вроде это – он, да не совсем. Поэтому процесс приковывал и 'болельщики' терпеливо ждали, чтобы увидеть наконец, насколько получившийся портрет близок к их воображаемому – нет, не к оригиналу. Может быть, всё-таки кто-то 'притормозил' тут из других соображений, но у меня всё обстояло именно так.
Появились двое хорошо одетых мужчин средних лет, которые говорили довольно шумно. Один из них, долговязый брюнет, явно заинтересовался портретами и ходил, внимательно разглядывал все рисунки. Другой же, крепко скроенный шатен, стоял на месте и пускал вдогонку другу скабрезные шутки по поводу каждого рисунка – 'Во-во. Глянь. Это ему экскаватор что-ли поцарапал ковшом мордяку? А вот эта, ха. Что за сопли стекают по губам? Наверное, только что.'
Всё было хорошо слышно, в том числе и художнику тоже. Когда брюнет пошёл зреть по второму кругу, шатен стал поторапливать его, мол поглядел на мазюки и хватит, нас ждут. Но тут брюнет подходит к художнику и спрашивает цену одного из рисунков. Художник отвечает отказом, мол эти рисунки слишком ценны, поэтому они не продаются. Брюнет явно расстроился. Тут уже рядом с брюнетом появился его друг. Услышав об отказе, он уверяет брюнета, что сейчас обо всём договорится и сам купит.
– Послушай, – обращается он к художнику, – всё на свете имеет свою цену, ты назови число, я куплю. Раз моему другу так понравился этот рисунок, я хочу подарить ему.
– Это слишком дорого. Вы не станете платить столько, – опять отказывает мастер.
– Позволь решить мне, что для меня дорого, а что – нет. Сколько?
– Тысячу рублей.
Шатен замялся, и вдруг обнаружилось, что он способен всё-таки на нормальный разговор.
– Я не хочу принижать твоё искусство, может оно стоит и больше – я не смыслю в этом ничего. Но больше четырёхсот не могу дать.
– Ну, вот видите, я же говорил – не продаётся.
Друзья уходят ни с чем. И вправду, в те времена рублей этак за сорок можно было пообедать в ресторанчике. Так что, цифра была объявлена весьма приличная.
Вскоре появились две подружки, старшеклассницы. Они в явном восторге от рисунков. Одна из них подходит к художнику, указывает на тот же портрет и тоже справляется о цене.
– Двадцать рублей, – отвечает хозяин, – а ты не хочешь, чтоб я нарисовал твой портрет. За ту же цену. Зачем тебе чужой портрет?
– Нет, я хочу именно этот рисунок, – и сконфуженно добавляет, – а у меня и денег всего-то десять рублей с копейками.
Подруга предлагает ещё пятёрик.
– Что, дадите пятнадцать с копейками и жалеть не будете? – впервые белки глаз художника прячутся за вытянутыми в прищуре веками.
– Дадим.
– А на какие шиши домой будете добираться?
– А мы тут недалеко живём, как-нибудь приковыляем.
– Ну ладно, давай десятку и забирай рисунок, только обещай, что повесишь его над своим диваном.
– Я так и хотела сделать.
– Я шучу, вешай где хочешь, это уже твоя вещь.
Девушки уходят, а Художник поднимает над головой красную купюру с ленином и потрясает ею – ‘Вот! Девушке дали десятку, чтобы она, может быть, сходила на дискотеку, а она купила у меня рисунок. Это для меня дороже всего!’
Это был мой соплеменник Ваан Ананян (он подписывал свои картины так – Kilp Vahan[1]), в котором я тогда не распознал армянина, наверное потому, что он был уже человеком всей Вселенной.
Ильичёвск, 22.06.2014
[1] Kilp – с армянского կիլպ – со снятой кожурой, лысый.